Технологии жизни [ 15 ]
Центр Шнайдера в Израиле — одна из лучших онкологических клиник в мире. Здесь излечивают людей, которых в российских больницах считают безнадежными, а сам рак называют хронической, но не смертельной болезнью. Причем излечивают наши же врачи, советские эмигранты. Почему же их коллеги, оставшиеся в России, не могут делать то же самое?
По паспорту Израиль Иваныч — Александрович. Иванычем его прозвали еще в СССР, откуда он уехал в Израиль в конце семидесятых. Сейчас для местных он доктор Левин, а для выходцев из России
В прошлом Израиль Иваныч — директор больницы и участник спасательных операций армии Израиля. А еще он разбирал завалы и оперировал в Армении после землетрясения 1988 года. «Самое натуральное разгильдяйство: в блочных домах отсутствовала сварка в положенных местах! — ругается он, ведя машину по пустыне Негев. — Ах, нечистая сила!» («нечистая сила» и «сионисты» — его любимые ругательства; правда, второе, в отличие от первого, он произносит
Как хорошо информированный турист, я заранее знаю, что мне сейчас покажут: продвинутые технологии и на зависть высокий уровень медицинского обслуживания. В общем, меня ткнут носом в то, как «у них там все хорошо», и я, как человек оттуда, где все плохо, постараюсь понять, чего не хвататет нам.
— У вас концепция неверная, — говорит Израиль Иваныч. — Израиль сегодня — сверхдержава
Себя Израиль Иваныч тоже считает качественным экспортным продуктом. И на свою жизнь в России не жалуется. Говорит, только однажды пожаловался — когда не поступил в институт. Потому что совсем не знал предмета, который сдавал. Тогда Израиль Иваныч объявил, что его «срезали», потому что он еврей. «А что, я должен был сказать, что я идиот?» — спрашивает он сейчас, когда рассказывает эту историю как анекдот.
Маша уже год в Израиле. Сняла квартиру под косметологический салон, ведет курсы обучения косметологов. Мы пьем чай в гостиной. За столом — сама Маша, ее муж Леша и шестилетний сын Денис. По Маше не скажешь, что недавно она перенесла химиотерапию.
Она рассказывает: сначала заболела рука — «не сама рука, а кость». Врачи в частной клинике предложили мануальную терапию и иглоукалывание. Через два месяца стало ясно: деньги потрачены, а боль осталась. Вскоре она перекинулась на позвоночник, и Маша начала принимать обезболивающие. Когда таблетки перестали помогать, она поняла, что прятать голову больше некуда — «дальше только асфальт», и сделала снимок руки.
В очереди на первый прием к онкологу Маша просидела три часа среди женщин, потерявших волосы после химиотерапии. «Представляешь, Марьиванна умерла! А ведь только вчера чай пили…» — «А вчера Наташу увезли…» — «Вот посидим немного, и нас тоже увезут», — шептались в очереди. Маша представила себя без волос, с темными кругами под глазами и заплакала.
— С чем мы столкнулись… — начинает Леша и долго смотрит в сторону. — В государственной больнице посылают нас на рентген, а там говорят: «Очередь. Приходите через месяц». Как через месяц?! От этого же жизнь зависит! Сделали платный рентген. Посылают на томографию. Снова очередь, снова приходите через два месяца… И так с каждым анализом — живым не уйдешь… Я ходил, договаривался с врачами — четвертая стадия, срочно нужна химиотерапия! А мне отвечают: «Очередь»…
Маша подала документы на выезд в Сохнут, израильское агентство по репатриации, — у нее мама еврейка. Леша объяснил, что у Маши рак. Израиль принял их через восемь суток. И началось то, что поражало их ежедневно в течение многих месяцев. Я заметила, когда речь заходит о России, Маша с Лешей говорят: «С чем мы столкнулись», а когда об Израиле: «Что нас поразило». Поразило то, что рядом сразу оказалось много людей, не просто готовых, а действительно хотевших помочь. Им нашли квартиру и «натащили» в нее всего, включая вилки и ложки. В больнице поразили мягкие удобные стулья в регистратуре, женщины в париках. К Маше подошел мастер по изготовлению париков и предложил ей выбрать любой — он тоже
— В питерских больницах угнетала сама обстановка, — говорит Маша. — И медсестры. Самое ужасное, что им действительно все равно.
Машу положили в отдельную палату, а там — плазменный телевизор, телефон. Нажимаешь на кнопочку — прибегает медсестра.
— А в Питере зовешь, зовешь, а ей некогда: она курит, — вспоминает Маша.
Помимо кровати в палате был раскладной диван, на котором могли отдыхать родственники. Кормили три раза в день и ее, и Лешу — приносили меню. В день поступления в клинику к Маше пришел соцработник и спросил, не нужен ли ей помощник, который будет убирать у нее дома и ходить за покупками, пока она сама в больнице. Но самым поразительным для Маши с Лешей было то, что денег за лечение с них не взяли — все оплатило государство.
Сначала Маша, как и любой наш человек, отнеслась ко всему настороженно — слишком уж все было хорошо. А потом привыкла. В России, по ее словам, главная проблема лечения онкобольных заключается не в дефиците кроватей и кнопочек, а в отсутствии обнадеживающего оптимизма:
— Окружающие просто ставят на тебе крест или, по глазам видно, начинают жалеть, — говорит она. — А здесь рак — это болезнь, которую надо вылечить, а потом о ней забыть.
Детский центр
По дороге
— В России была сделана благословенная попытка убрать семидесятилетних академиков, — кричит он. Израиль Иваныч всегда разговаривает громко и того же требует от других: во время службы в армии от близкой автоматной очереди у него лопнула барабанная перепонка. — Я знаю по крайней мере троих академиков — маразматиков в чистом виде. Пришел
«Молодой», претендующий на место профессора, — это врач как минимум сорока семи лет: после армии нужно закончить мединститут, пройти интернатуру, наработать стаж в нескольких отделениях больницы, пройти двухлетнюю специализацию за границей — только тогда ты сможешь называться настоящим врачом.
— Мы устраняем человеческий фактор где только можем, — говорит Израиль Иваныч. — У нас все записано, все вносится в компьютер, все критерии определены заранее. То же самое касается распределения общественных фондов. Социальный работник проверяет возможности каждого пациента: вдруг он миллионер, зачем тогда оплачивать ему такси до больницы?
— А государство выделяет соцработника ради самого пациента или ради сокращения расходов? — громко спрашиваю я.
Услышав мой вопрос, Израиль Иваныч отрывается от дороги, поворачивается в мою сторону — мне начинает казаться, что сейчас он назовет меня «нечистой силой».
— Это не сокращение расходов, а эффективное расходование общественных средств! — кричит он.
В центре Шнайдера профессор Пресс на плохом русском спрашивает, на каком языке я предпочитаю говорить: «На русском, английском или на жидовском?» Пока секретарь расставляет на столе в его кабинете чашки, кофейники и вазочки с печеньем, я изучаю этого высокого худого и очень серьезного профессора, силясь понять: «жидовский» — это такая шутка или плохой русский?
Из дальнейшего разговора я узнаю, что лечение в центре ежегодно проходят 157 детей с онкологией — только из Израиля, и уровень «вылечиваемости» очень высок. Здесь спасают почти 75% детей с лейкемией. Для каждого ребенка подбирается индивидуальное лечение в соответствии с его генетическими особенностями, а в палатах создается особая циркуляция воздуха, убивающая бактерии. Вершина всего — аппаратура, позволяющая определять единичные раковые клетки. Наконец, профессор Пресс сообщает, что центр Шнайдера — одна из лучших детских клиник мира. И я ничуть в этом не сомневаюсь. Спрашиваю:
— Как долго живут пациенты, прошедшие у вас лечение?
— От пяти до двадцати пяти лет, — отвечает он. — Но у нас пока нет статистики. Есть пациенты, которым удаляют опухоль и они навсегда забывают о болезни, только проходят регулярную проверку… Каждому ребенку, достигшему пяти лет, мы говорим, что это его болезнь, поэтому он сам должен бороться. Врач не бог, а всего лишь его посланец.
— А сами вы как расцениваете этот заболевание?
— Как хроническую болезнь. У нас нет такого понятия, как «конец». Мы делаем для больного все: если не подходит один вариант лечения, подбираем другой. И люди с метастазами живут двадцать — двадцать пять лет: рожают детей, путешествуют, радуются жизни.
За все время беседы профессор Пресс ни разу не улыбнулся, и я делаю вывод: «жидовский» — это не шутка.
Холл центра — огромное, высотой в пять этажей помещение, наполненное солнечным светом, проходящим через стеклянный потолок и отражающимся от белого мраморного пола. С потолка свисают гирлянды бумажных цветов, фигурки людей, зверей и целые стаи журавлей. Окна палат выходят и на улицу, и в холл — лежачие дети не должны чувствовать себя запертыми в четырех стенах.
В углу, рядом со стеклянным лифтом, стоит большой деревянный пингвин. Ассистент профессора Пресса доктор Виленски, эмигрировавший с родителями из Советского Союза в столь раннем детстве, что русского вообще не помнит, останавливается возле пингвина и начинает рассказывать мне о тонкостях пересадки костной ткани мозга. Доктор Виленски — полный пожилой человек с брюшком и маленькими глазками. В костной ткани я ничего не понимаю, но нахожу сходство между доктором и пингвином.
В онкологическом отделении я заглядываю через стеклянные перегородки в палаты. В одной женщина берет на руки кудрявого младенца в полосатых ползунках. В другой — на кровати девочка лет пятнадцати, у нее бритая голова и тонкие брови.
— Шалом, — тихо говорит она.
Мони чувствует себя нормально. В следующем году планирует вернуться в школу. В центре она уже несколько месяцев. Нет, пока не вылечилась. Мони разговаривает почти шепотом.
В детской реанимации плачут младенцы. В коридоре суета — нескончаемый поток врачей и медсестер. В палатах можно увидеть самых маленьких. Доктор Виленски говорит, что здесь делают пересадку сердца даже недоношенным. Большим и указательным пальцами он показывает размер сердца — оно не больше спичечного коробка. Перегородки, за которыми сидят врачи, похожи на огромные цветные кубики. Цена медицинского оборудования на одного ребенка — двести тысяч долларов. Стоимость одного дня пребывания в стационаре — две тысячи долларов. За все платит государство.
— Лучшее вложение денег, — смеется доктор Виленски, показывая через стекло на недоношенного младенца в инкубаторе. — Государство вкладывает в будущее трудовое население.
— Он только родился, а государство уже потратило на него пятьдесят тысяч долларов, — поясняет Израиль Иваныч. — У нас есть закон об обязательном медицинском страховании. Нет такого, чтобы за анализы платить…
Мы выходим во двор. В ушах еще звучат крики младенцев и назойливый пульсирующий звук, издаваемый приборами. На зеленом газоне пациенты и их родня устраивают под пальмами пикники. В центре газона — голубая статуя женщины с зонтиком, а чуть поодаль зеленый люк, вход в бомбоубежище. Люди в больничной одежде прогуливаются по дорожкам, катя за собой капельницы, из которых им в вены вливается «химиотерапия».
Израиль Иваныч останавливается перед памятником, изображающим круги, уходящие в самих себя.
— Современное искусство… — неопределенно говорит он.
Диагноз
— Если бы я знал, что придется с вами говорить, надел бы красивую рубашку, — Эдуард двумя пальцами оттягивает рубашку на груди.
В холле онкологической больницы
— А что вы хотите знать? — обращается он ко мне. — Не испытал ли я «русских эмоций»?
— У нас нет даже мысли! — громко говорит сидящая рядом крашеная блондинка, жена Эдуарда. — Все будет хорошо, другого быть не может. У нас нет даже мысли…
Она так и не договаривает, о чем именно у них нет мысли.
В соседнем кресле химиотерапию проходит Зинаида — полная пожилая женщина. За спинкой ее кресла стоит мужчина в коричневой кожаной куртке с «развесистыми» подплечниками — такие носили в перестройку. Так и есть: Зинаида с мужем — эмигранты перестроечных времен. Их обоих сложно заподозрить в наличии даже самых отдаленных еврейских корней. Все в их облике напоминает о России, и голубые кожаные кресла кажутся единственным свидетельством того, что мы в Израиле.
— Да шо вы говорите?! — обращается ко мне Зинаида, хотя я еще ничего не успела сказать. — Тут «химия» бесплатно. Сидишь себе, а тебе кушать приносят. Кушать — представляете?! Кофе и чай — тоже бесплатно. А там все покупать надо. Там каждая салфеточка денег стоит… Ой! Да шо вы говорите?!
— Вы не обижайтесь, — говорит муж Зинаиды. — Мы же безо всяких прикрас…
— И такси оплачивают, и мужа кормят, — продолжает Зинаида, — и посылки присылают, и шоколадные конфеты, и всякие дорогие лекарства в эту потребительскую корзину добавляют. Да о чем тут говорить?!
— А вы считаете, что главное — это
— Нет… Главное — поддержка, — совсем другим тоном отвечает она. — Я сразу как узнала, заплакала, а потом думаю: а чего? Вон женщины говорят, что 10–15 лет с болезнью живут. Я сразу успокоилась: мне больше и не надо… И в России пусть не боятся — там тоже лекарства хорошие есть. А здесь… Менталитет, конечно, другой. Тяжело… Мы ж немножко не так воспитаны, они ж совсем другие люди.
Когда я ухожу, муж Зинаиды просит меня передать привет Украине. Я туда не еду, но все равно обещаю.
У доктора Улицкой жгучие черные глаза и жемчужные серьги. Она никогда не скажет пациенту больше того, что он сможет вынести. Если он способен взвалить на плечи и нести груз знания, она рассказывает ему все. И большинство, как Эдуард, находит в себе силы.
— В России врачи душевнее, — говорит Улицкая. — Я уверена, что русские хирурги — самые лучшие в мире. Им мешает отсутствие средств, ну и всего остального, всего… что вокруг…
Концепция неверная, сказал бы Израиль Иваныч. Здесь в больницах не знают, что такое стафилококк, врачи ходят без халатов, а посетители — без бахил. Сюда можно прийти всей семьей и в любое время — никто не выгонит. Здесь поддержка родственников — важная часть лечения. Здесь все готовы подставить тебе плечо, если ты заболел. Потому что ты не умираешь. Потому что ты нужен. А если бы был не нужен, разве тобой бы занимались? Разве тратили бы на тебя деньги?
— У Эдуарда метастазы в печени? — спрашиваю я.
— Да, — отвечает Улицкая. — Но у меня есть для него и хорошая новость: мы проведем химиотерапию, и есть шансы, что метастазов станет меньше.
— Какие у него шансы?
— Этого не знает никто, кроме Бога… — мне кажется, что ее жемчужные серьги тоже смотрят на меня.
Выходя из ее кабинета, я почти сталкиваюсь на пороге с Эдуардом. Сейчас она объявит ему диагноз. Мы встречаемся глазами, и я чувствую, что там, под рубашкой, у него защемило.
Два веселых доктора
В полвосьмого утра я сижу в кабинете заведующего онкологическим отделением больницы Сорока
— Игорь, — обращается к сослуживцу доктор Уилли, — так не было ж в Союзе такого, чтобы пациенту говорить, что у него рак? В Союзе директор завода умирал, и на его место приходил новый. А в Америке сотни людей в такой ситуации могли без работы остаться. Там говорили — чтобы человек успел финансовые нюансы уладить. А в Израиле врач по закону обязан сообщить.
— Но не все хотят знать, — замечает Игорь.
— Так для чего законы пишут? Чтобы их обходить. Старая советская пословица.
Оба смеются.
— Если человек слабый, зачем же его морально добивать? Все равно
— Там, в коридоре,
— Да, — отвечает доктор Уилли. — Сидит там один, с ужасом ждет приговора.
— Что вы ему скажете?
— Что есть, то и скажу… Я буду знать его точный диагноз через пару минут. Конечно, он в шоке. Ему семьдесят лет. Я ему скажу: «Я тебе еще десять лет гарантирую».
— А он через год умрет он инфаркта, — вставляет Игорь, и оба хохочут.
— Главное, — доктор Уилли давится смехом, — главное, чтобы не умер от инфаркта, когда я ему это сообщу.
Он смотрит в компьютер.
— Нету у него ничего. Пусть тогда еще посидит… Простите, оказывается, ему восемьдесят семь лет, — оба снова покатываются.
— Приходит к вам пациент, — рисую я картину. — Ему страшно, он плачет… А вы тут смеетесь…
Реакцией на мои слова вновь оказывается хохот.
— «Доктор, я умру?» — отсмеявшись, говорит доктор Игорь. — «А как же!»
— Нет! Нет! — кричит доктор Уилли, утирая слезы. — «Доктор, я ходить буду?» — «Конечно! Под себя!»
— «А плавать?» — добавляет Игорь.
— «Это зависит от того, сколько будете ходить!» — веселым хором заканчивают они.
— Что вы смеетесь?! Это что, так весело?!
— Ничего веселого, — говорит доктор Уилли. — Надо быть фаталистом. Умирать — так с музыкой… Они знают, зачем сюда пришли. Пациент заходит, и я первым делом спрашиваю: «Ты знаешь, где находишься?» Он: «Да». И диалог переходит в другое русло: какие шансы на излечение, сколько лет проживет, тяжелое ли будет лечение. И надо все объяснить, ответить на все вопросы… Тогда он спрашивает: «А есть ли смысл?» И я отвечаю: «Смотри, ты сейчас вот здесь, — доктор показывает пальцем точку на столе. — Жить тебе вот досюда, — другим пальцем отмеряет отрезок сантиметров в пятьдесят. — А не будешь лечиться, так вот досюда», — второй отрезок не больше пяти сантиметров. — Был у меня один судья. Очень тяжелая форма рака.
— Опять смеетесь? Вам их не жаль?
— Этот смех не дается легко. Жаль… Кого как… Если он приходит к вам, а ему восемьдесят семь… В конце концов,
— Сейчас эту книгу и в Киеве нельзя купить, — веселится доктор Игорь. — Она написана на русском!
После этого замечания они снова надолго разражаются хохотом.
— «Врач должен бороться за здоровье и жизнь больного… — читаю я вслух первую попавшуюся фразу. Врачи перестают смеяться, — пока остается хоть малейшая надежда. И поддерживать эту надежду в больном».
— Правильно, — тихо говорит доктор Уилли. — Вы еще выше прочтите.
— «У врачей бывают отвратительные дни и часы, не дай Бог никому этого, — читаю я. — Среди врачей, правда, не редкость невежды и хамы, как и среди писателей, инженеров и вообще людей. Но те отвратительные часы и дни, о которых я говорю, бывают только у врачей, и за сие, говоря по совести, много им простить должно».
Врачи молчат, и я прощаю им их смех и анекдоты.
— Такие моменты бывают… — говорит доктор Уилли. — Пацан… тридцать лет… умирает. В коридоре его жена плачет… А дома трое маленьких детей… Но я не скажу, чтобы это довело меня до инфаркта, — вдруг весело заявляет он, подавляя тяжелый вздох.
И за этот вздох я прощаю ему то, что он лишь приподнял свою маску, но не захотел сбросить ее.
— Я не знаю, как в России, — говорит он. — Я родился в СССР, в стране, которой уже нет… Я там жил неплохо, я не жалуюсь. А хаять всегда легко…
— Почему же вы уехали? — спрашиваю я.
— Еврейская кровь, — говорит Игорь. — Предчувствие развала…
— Не скучаете?
— По времени или по месту? — уточняет Игорь. — По времени скучаю. Запомните: ностальгия — это не тоска по прошлому, а тоска по самому себе…
Определение жизни
— Что! Что вы хотите?! — резко спрашивает доктор Игорь и прислоняется головой к стене. На стене — звездное небо, девочки и мальчики держатся за руки. Они нарисованы синей краской. В груди у них сердце, в голове звезда.
— Моя мама умерла от рака, — мягко говорит он. — Ее прооперировали там, в Песочном, в Ленинграде. Тогда сделали все, что только можно было. В девяносто первом у нее обнаружились метастазы. Мы приехали сюда. Доктор Уилли — он был ее лечащим врачом. Она прожила пять лет… Процесс уже был в такой стадии… Но она жила! Понимаете?! Жила!.. А за три дня до смерти она подошла к папе и сказала: «Я пошла умирать»…
Он стоит в белом халате, прислонившись головой к стене так, будто очень устал, у него дрожат веки. Маска спала.
Мы заходим в палату. На кровати сидит маленький мальчик с перекошенным лицом. Он играет на ксилофоне. У него на груди образ Девы Марии. Доктор Игорь берет палочку. «На танцующих утят быть похожими хотят, быть похожими хотят не зря, не зря» — отстукивает он. Кирилл смеется.
— Ты хочешь стать музыкантом? — спрашиваю я.
— Нет, водителем, — отвечает он.
— Так ты можешь просто свою машину водить.
— А деньги на машину?
Доктор Игорь останавливает меня в коридоре.
— Слушайте… Онкология тяжела морально, — горько
говорит он. — А детская онкология невыносима. Понимаете? Сейчас идет борьба за его жизнь. У него опухоль. Операция
— Всевышний. Высший дух — как хотите, у каждого своя интерпретация.
— Почему в Израиле так? Есть ведь закон природы: слабые умирают, сильные выживают. Старый больше ничего не может дать обществу. А в недоношенного младенца тут вкладывается больше, чем он сможет потенциально отдать в будущем.
— Вы это не от себя говорите, — вздыхает доктор Игорь. — Хотите философствовать — пожалуйста. Мы не вправе решать судьбы больных. Мы должны помочь им справиться с болезнью, а судьбу их решит Всевышний.
— Это
— Вот вы и подвели, к чему хотели. Да,
— Но Россия тоже не стоит на этой ступени, значит, речь идет о целой лестнице. Наверное, мы занимаем
— У общества должны быть материальные ресурсы. Можно иметь самые лучшие намерения и — никаких средств для их реализации.
— Так все же, что определяет в земном смысле судьбу больного?
— Профессионализм врача… Гуманность общества… Материальные ресурсы и… прошлое.
Из палаты мы слышим переливчатый, как ксилофон, смех Кирилла.
— Ах, сионисты! — ругается Израиль Иваныч, ведя машину в сторону Негев. — Опять дороги раскопали. Как выборы, сразу начинают
Он разворачивает машину в неположенном месте, приговаривая: «Не согрешишь — не покаешься, а не покаешься — какой же ты верующий?»
Я думаю о докторе Уилли и докторе Игоре с их бородатыми анекдотами и советскими чувствами. Они, словно тени в раю, — люди, потерявшие прошлое и родину, которой больше нет даже на карте. Я вспоминаю больничные палаты, которые
Израиль Иваныч останавливает машину в песках, и мы идем
Фотографии: Юрий Козырев/NOOR для «РР»
Ссылки



