Бог мелочей [ 5 ]
Леонид Парфенов побеседовал с «Экспертом» о своей книге, посвященной одному десятилетию из жизни СССР, — и о том, почему эту книгу уже сложно называть исторической и числить по разряду ретро

Леонид Парфёнов
Фото: Олег Сердечников

— Вот Пьеха и Кристалинская… — говорит Леонид Парфенов, умостив раскрытый глянцевый кирпич формата «А4 с гаком» на ребре столика кофейни «Ла Каса». — Вот почему я их так — вместе — сделал? Потому что впервые — городское женское счастье. До сих пор песни про бабью долю предполагали местом действия деревню. А тут урбанизация. И вот Пьеха, которая… — тут бывший ведущий культовой, ну извините, а как еще
Прежде всего, это очень похоже — на Эдиту Станиславовну. Но и важно тоже, да — в той системе исторических координат, в которой сделана лежащая перед Парфеновым книга. В системе, где «Пьеха и Кристалинская мечтают о счастье» на страницу, соседствуя с «Зерном
Можно сказать, что книга «Намедни. Наша эра. 1961–1970», только что выпущенная в «КоЛибри», — печатная версия первой части соответствующего телевизионного цикла (еще три тома, по одному на десятилетие, предполагаются); версия, однако, радикально расширенная («Объем текста увеличился в пять раз», — говорит Парфенов), иначе — и богато — проиллюстрированная полутысячей картинок, иначе смонтированная, собственноручно и тщательно сверстанная («По двое суток уходило на год») и — при всей подчеркнутой деидеологизированности подхода — порядком новаторская. «278 феноменов десятилетия» складываются в альтернативную версию Истории: не в том смысле, что потаенную, конспирологическую или разоблачительную, — а в том, что инаки тут угол зрения и интонация: рассказчик в курсе, чем закончилась хрущевская кукурузная кампания, как повлияли цены за баррель на судьбу советской империи и что вышло из космической гонки сверхдержав, — но помнит также о том, какое место в личном космосе советского человека мог занимать
Понятно, впрочем, что советская тема — все более частая, все более назойливая — явственно выпирает из плоскости ностальгической археологии и антропологии в трехмерное актуальное сегодня.
«Груз 200» Балабанова и «Исчезнувшая империя» Шахназарова. Симачевские олимпийки и коллективная эксгумация пионерского детства на бесчисленных соплеменниках.ру. Дежавю при просмотре теленовостей и заставляющая поминать «кремленологов» с их гаданием по трибуне Мавзолея закрытость кремлевской кухни. На книжном лотке Дмитрий Гоблин Пучков задумчиво обещает «Вопросы и ответы про СССР», глядя с краснозвездной обложки под грифом «За державу обидно». На соседней обложке краснозвездные же МиГи рвут небо над Пентагоном, свидетельствуя: «Империя очень зла».
Ну, типа, она, Империя, наносит ответный удар по всем фронтам.
— Я бы иначе и не стал писать, — Парфенов пожимает плечами. — То, что делалось в телевизионном «Намедни», — делалось как прощальное. Вот оно уходит — но есть опыт,
Официант ставит перед Парфеновым тарелку с кашей. От каши идет аппетитный пар.
— Вот мы сидим в правильном месте, — продолжает он, берясь за ложку. — С правильным венецианским кафелем на полу, нам сейчас принесут вполне правильный эспрессо… это все понятно, да. Антураж изменился… и, кстати говоря, это только лишнее свидетельство того, до какой степени экономическими были причины перестройки: политика, идеология, государственный патернализм массового человека
Снаружи, на углу бульваров и Сретенки, включается отбойный молоток, обогащает барабанным соло сочащуюся из колонок инструментальную версию «Дома восходящего солнца».
— Конечно, — продолжает Парфенов, — отчасти это связано еще и с тем, что не было никакого Нюрнбергского процесса над СССР. Опыт так и не был никак оценен — и уж совсем не был оценен негативно. И в результате — снова не проклятое, а славное прошлое. И историей можно гордиться неустанно, и написаны уже учебники, в которых все так, что можно только гордиться. Я все жду того бесстыжего, который напишет параграф о коллективизации, которой можно гордиться, — и вот тогда я,
Оно — вот так, кто ж спорит. Страна Советов, в «лихие девяностые» представившаяся несомненной Атлантидой, в «стабильные нулевые» предстала сомнительной Элладой — моделью, образцом, матрицей, чьи частицы и знаки проступают в материальной культуре и культурном коде, в поведенческом стиле сановников и в прищуре продавщицы из супермаркета. Только лично мне это всплытие представляется фатально выборочным: позднее советское возвращается (или — доказывает, что никуда не уходило) без тех, собственно, составляющих, по которым только и может тосковать осмысленный «рожденный в СССР». Без
— Душа, — соглашается и не соглашается Парфенов, — отлетела уже и в позднем СССР. Когда Хрущев провозглашал на XXII съезде построение коммунизма при нынешнем поколении советских людей, в это, может,
И Парфенов в подтверждение зачерпывает очередную ложку.
— Что ж, — говорю я, — получается тогда, что последняя модернизация и дает нам Советский Союз из полусознательной мечты большинства населения: жесткая власть и минимум гражданских свобод плюс товарное изобилие и довольно много «свободы для тела»?
— Ну так не зря говорят, что Путин хочет править как Сталин, а жить как Абрамович. И все так хотят. Чтоб власть была советская — но чтоб всё было. «Березка» — но за русские деньги! Причем на каждом перекрестке! Отлично! И выезжать можно. Даже,
Я, разумеется, не спрашиваю его, не приходил ли этот вариант — «валить» — ему в голову. Я примерно представляю ответ. В девяностые, когда Парфенов, счастливо сочетающий рейтинг, ум и стиль, гляделся первым денди нового русского ТВ, глянцевые журналы (переживавшие тогда восторг пубертатного гламура) любили делать про него материалы, более всего напоминавшие «продакт плейсмент» в боевиках про агента 007: вот Парфенов ловко носит пиджак от зенья, армани и дольчегаббана, вот Парфенов дегустирует красное вино, вот зажевывает листиком рукколы. В подтексте было: вот он, искомый global Russian — непровинциальный, эрудированный, модный, успешный, либеральный, вестернизированный.
Юмор, пожалуй, в том, что с тех пор общие представления о русском глобализме порядком трансформировались в сторону ракеты «Искандер», Парфенова практически убрали с ТВ, сменились политический климат и эстетические ориентиры, — но сам Парфенов, ничуть не убавив в глобальности или умении носить пиджаки,
— С Уралом, — говорит Парфенов, — мы закончили съемку, но пока даже не приступали к монтажу. Объехали сто двенадцать пунктов. Провели девять экспедиций. Страшно представить, сколько сняли кино. Когда и где этот фильм может увидеть свет? Ну, в принципе у меня есть подтверждение от Кости Эрнста, от Первого канала. Хотя, конечно, все мы в объятиях непредсказуемого кризиса, хоть это слово и не произносится на телевидении. Но основные траты у нас уже — до кризиса — произошли. С фильмом про Гоголя все понятней. Вот как раз только что итальянские досъемки происходили… Он должен выйти в апреле.
— Но все ваши нынешние отношения с телевидением остаются такими… одноразовыми? — уточняю я.
— Ну, — Парфенов поводит бровью, — меня ведь раньше как бы было два. Я занимался текущей журналистикой… и нетекущей. Актуальная «Намедни», с одной стороны, и всякие фильмы: про Пушкина ли, к 300−летию Петербурга, «Российская империя»… — с другой. Вот против этой второй части меня ни у кого нет никаких возражений:
— «Намедни» ведь, — гну я свое, — была одной из трех примерно программ, которые было интересно и не стыдно смотреть в этой самой текущей журналистике…
— Остальные назовите, пожалуйста! — ироническая бровь поднимается чуть выше.
— В других жанрах, — оправдываюсь я. — Я к тому, что запрет на сочетание «Парфенов» и «актуальная тележурналистика» сохраняется?
— Ну а как же, если я этого не делаю уже четыре с половиной года? Я бы по своей воле, поверьте, не перестал.
— И что, вам хотелось бы вернуться в этом своем качестве? Ну вот звонит вам тот же Эрнст: «А знаете, Леня, почему бы нам…»
— Даже — «знаешь, Леня».
— Тем более! «…почему бы нам не реанимировать
— Но это же должно быть
— То есть даже если вам позвонят и предложат — вот, давай, приходи, делай…
— И что — до первого звонка из других инстанций? Начинать не стоит. Да и они уже не предложат. Потому что знают, что я неуправляем. Нет… Видите ли, ну вот если
— А в какой степени, — спрашиваю о том, что и впрямь не до конца понимаю, — случившееся с нашим ТВ случилось именно «сверху», а в какой — изнутри?
Парфенов задумчиво смотрит на официанта, ставящего на столешницу эспрессо.
— Сверху
— И при этом, — подначиваю я, — на изменившемся ТВ, где нет Парфенова, — множество ведущих, копирующих Парфенова, так же идущих на камеру, говорящих с такими же интонациями… и, как правило, лучше не слушать — что именно говорящих…
— Ну так не предложено им было никакого другого стиля. Не я так стилен — остальные бесстильны. Я не могу всерьез относиться к своим лаврам законодателя телевизионной моды, потому что — где остальные
— Все, — говорю,
— У нас всегда была очень низкая конкуренция в сфере новостей. Никто не ставит вопроса: вот Обаму избрали — как наш канал будет это давать? Задачи такой нет. А в силу этого очень слабо развивается профессиональный инструментарий. Все работают на очень ограниченном наборе клише, и эта предсказуемость все больше и больше углубляет колею. Человек приходит «в ящик» — и он уже знает, как и что тут привыкли делать; он не приходит с амбицией принести с собой нечто новое, изменить, всем показать и доказать — он приходит делать так же.
Я слушаю Парфенова и думаю, что, пожалуй, все его разногласия с сегодняшней властью — и впрямь эстетические. Но только в том же смысле, в каком говорил про власть советскую Довлатов. Парфенов ведь не только вот так ходил, вот эдак говорил и вот таким образом играл с формой. Он еще и делал умное ТВ. Это статья особая: телевидение ведь не может позволить себе быть умным как книга, как эссе в толстом журнале, даже как кино — в первую очередь потому, что никто не отменял негласной конвенции между «ящиком» и зрителем: не грузите меня, а не то я щелкну кнопкой пульта. Парфенов и реализовывал единственно возможный вариант телевизионного ума: из лаконичной эрудиции, иронического отстранения, изобретательно подобранной картинки и точно расставленных акцентов создавал легкую ажурную конструкцию, главным в которой был люфт, подчеркнутая, приглашающая пустота на месте выводов, без насилия заставлявшая включаться зрительский мозг. О да, для этого нужно как минимум иметь мозг; это все равно было телевидение «для тех, кому за сто», — если считать в единицах
— …Последний разлом, — говорит он, — был в конце восьмидесятых — начале девяностых, когда голос обрела, условно, моя генерация — и этим голосом
— Наверное, — предполагаю, — это еще и потому, что нет соответствующего общественного заказа?
— Отчасти — безусловно. Вот, — усмехается иронически, — социальный заказ на айфон — есть! И огромный! Такой, что «белый» уже не стал событием, уже на «сером» пережито столько эмоций, столько бурь… Столько уже на квартирниках наслушались, что потом, когда объявили в ДК, никто не пришел… С другой стороны, как показывает практика того же «Намедни», если предлагаешь и втягиваешь, то увлекаются и втягиваются. Им становится интересно. Кино
— А как же, — говорю, — любимое занятие элит в последние пять лет, поиск национальной идентичности, изобретение одноименной идеи?
— Ну, это они говорят так…Это ерунда. Нет ничего, с чем ассоциировал бы себя каждый житель страны. Я еще во времена спора
— Но ведь никакой точки, где сходились бы и Набоков, и кокошники, нету?
— Я, помнится,
Лежащая на столе книжка распахнута на «Вводе войск в Чехословакию». Глыба танковой башни над толпой молчаливых чехов. Сорок лет назад сказали бы, что они приветствуют приход старшего брата по соцлагерю. Десять — что они выражают молчаливый протест. Что скажут через год, не вполне понятно.
Журналисты уже успели попенять Парфенову на то, что трагические вехи истории тонут в этой книжке в бытовом мусоре,
Есть, есть социальный заказ на айфон.
Впрочем, одна важная главка — про кризис — пока только начинает писаться.
Но не все кризисы одинаково полезны. Это мы тоже знаем из рекламы.




